Жанр: Электронное издание
Gospodin_Velikiy_Novgorod. (sb.)
...я выражение ее
теперь почти открытого лица носило следы только что пережитого душевного
волнения. — Ну, что нового? Я давно поджидаю тебя!
— Свет наш состарился: что же искать в нем нового? — коротко отвечал
он.
— Ночь уже очернила его, теперь он не белый, а во мраке, и в этих
случаях, по моему мнению, новостям должен быть урожай, — с ударением на
каждом слове проговорила Марфа, усаживаясь на скамью.
— Ты, боярыня, сама была окружена за последнее время чернотою, от
которой не спасет тебя и свет, а во мраке — новости мрачные; не спрашивай
же о них!
— Что замышляешь ты сказать мне? — озабоченно спросила она, не поняв
или не желая понять его намека. — Или худой оборот приняли наши дела, или
мало людей на нашей стороне? Возьми же все золото мое, закидай им народ,
вели от моего имени выкатить ему из подвалов вино и мед... Чего же еще? Не
изменил ли кто?
— Никто, все идет хорошо! — спокойно отвечал Болеслав, садясь возле
Борецкой по данному ею знаку.
— С чего же ты такой озабоченный, пасмурный?
— Не дух ли сына твоего, Феодора, до меня являлся проститься с
тобою? — ответил он ей вопросом.
— Нет, это был чтимый Зосима, муж разумный, но... несколько... не
знаю что и сказать о нем.
— Не в нем дело! — раздраженно прервал он ее. — Ты давно не видала
своего сына?
— С тех пор, как московские тираны выволокли его в цепях из родных
стен и принудили постричься в Муроме; напрасно я старалась подкупить
стражу, лила золото как воду, они не выпустили его из заключения и доныне,
не дозволили иметь при себе моих сокровищ для продовольствия в тяжкой
иноческой жизни... Но к чему клонится твой вопрос? Нет ли о нем какой
весточки? — с трепетным волнением проговорила она.
— Боярыня! — торжественно, громко произнес Зверженовский, поднимаясь
с лавки, — будь тверда! Ты нужна отечеству. Забудь, что ты женщина...
докончи так, как начала. Твой сын уже не инок муромский, не черная
власяница и тяжелые вериги жмут его тело, а саван белый, да гроб дощатый.
— Как?.. он... второй?
— Его домучили... Сегодня я узнал об этом достоверно от одного
муромца, очевидца его последних минут. Но будь тверда...
Трудно описать выражение лица Борецкой при этом известии; оно не
сделалось печальным, взоры не омрачились, и ни одно слово не вырвалось из
полуоткрытого рта, кроме глухого звука, который тотчас и замер. Молча,
широко раскрытыми глазами глядела она на рокового вестника, казалось,
вымаливала от него повторения слова «месть».
Зверженовский с злобной радостью, казалось, проникал своими
сверкающими глазами в ее душу, но также молча вынул из ножен саблю и подал
ее ей.
— Значит, ты понял меня? — произнесла она хриплым, сдавленным
голосом.
Он кивнул головой и, сложа руки на груди, вопросительно глядел на
нее.
— Клянусь острием этой сабли, клянусь кровью и прахом сыновей моих, я
изнурю себя, лишусь своего имущества, но уязвлю гордыню московского князя
под стенами Новгорода, или пусть погибну под ножами его клевретов, —
торжественно произнесла Марфа, размахивая саблей, и глаза ее блистали как
сталь, которую она держала в руке.
Картина была достойна великого художника: хитрый поляк с сверкающими
злобной радостью глазами, с шершавой головой и смуглым лицом, оттененным
длинными усами, казалось, был олицетворением врага и искусителя
человечества, принимающего исповедь соблазненной им жертвы.
— Через мой труп перешагнут на тебя твои враги, боярыня, — хвастливо
произнес он, — а победа надо мной достанется им дорого.
— А если она будет на нашей стороне?
— Тогда гуляй мечи на смертном раздолье! Весь Новгород затопим
вражеской кровью, всех неприязненных нам людей — наповал, а если захватим
Назария, да живьем еще, я выдавлю из него жизнь по капле. Мало ли мешал он
мне, да и тебе, ни на вече, ни на встрече шапки не ломал. А Захария
посадим верхом на кол, да и занесем в его притон — Москву. Нужды нет, что
этот жирный бык не бодается, терпеть нам его не след.
— А после, — с восторгом начала Марфа.
— А после, — прервал он ее, — после тебе в руки жезл правления...
Казимир твоя правая, а я — левая рука...
Борецкая дико, радостно захохотала.
— Ты... ты, — произнесла она, тихо переводя дух, — ты будешь моим, я
твоей... жизнь поделим поровну.
Вдруг в древнем Херсонском монастыре, на Хатуне, заныл колокол,
брякнул несколько раз и опять замолк; только ветер, разнося дождевые
капли, стучавшие по окнам, гудел как труба — вестница чего-то недоброго.
Злоумышленники вздрогнули и переглянулись между собой.
— Что бы это значило? — почти шепотом сказала Марфа. — В глухую ночь
кто может взойти звонить на колокольню? Кажется, нам не послышалось?
— Нет, это, должно быть, ветер шевельнул колоколами, — отвечал
Зверженовский с расстановкой, прислушиваясь. — Вот опять стало тихо.
— Однако, это не даром... мне что-то жутко! Уж не бунт ли затевается?
Кажется, рано. Не предупредил ли нас кто-нибудь?
В это время на дворе заскрипела калитка, залаяла собака и послышались
голоса входивших на двор людей.
— Бабушка, бабушка! Мне страшно, не спится что-то, да и грезы все
такие страшные, будто ты, — заговорил сквозь слезы, дрожа всем телом,
вбежавший десятилетний внук Борецкой, сын ее сына Федора Исакова.
— Что ты, Васенька, чего испужался? — прервала его Марфа, лаская
мальчика. — Что такое тебе привиделось?
— Да вот, будто, ты, да пан этот, — ребенок указал рукой на
Зверженовского, — хватаете меня мохнатыми руками и хотите стащить с собой
в яму, оттуда тятенькин голос слышится, да такой слезливый, и он, будто,
сидя на стрелах, манит меня к себе. Кровь из него ручьем хлещет, а глаза
закатились. Мне не хотелось прыгать к нему, да вот пан этот так на меня
глянул, что я не вспомнился, сотворил крестное знамение, зажмурился,
прыгнул, вскрикнув, и проснулся. Вокруг меня темно, и, кажись, наяву,
представился мне опять тятя, поглядел на меня так жалобно, к вам сюда
кулаком погрозился и пропал. Я хотел выговорить молитву: силюсь, да не
могу. Тут оглушил меня звук колокола... Отец-то мой давно уж мне
грезится...
— Полно, полно, позабавься, да полакомься гостинцами... и все
пройдет, — в смущении заговорила Марфа и высыпала в подол его рубашки из
коробки всяких сластей.
Ребенок ушел с пришедшей за ним нянькой.
— Должно, это наши стучат по стенам, а то бы рабы твои остановили
незваных гостей! — радостно сказал Зверженовский, заметно ободрившись.
— И впрямь наши, — отвечала Марфа и вместе со своим гостем перешла из
гридницы в соседнюю советную палату.
Там, действительно, уже были налицо все их соплеменники: сам тысяцкий
Есипов, степенной посадник Фома, посадник Кирилл, главный купеческий
староста конца Марк Памфильев, из живых людей*, Григорий Куприянов, Юрий
Ренехов в другие старосты концов: Наровского, Горчанского, Загородского и
Плотницкого, некоторые чтимые в Новгороде купцы, гости и именитые,
наконец, такая же знатная и богатая вдова, как и Марфа, Настасья Ивановна,
которая хвасталась, что великий Иоанн, в бытность свою в Новгороде в 1475
году, ни у кого так не был роскошно угощен, как у ней.
_______________
* Обывателей.
IV. Среди спасителей отечества
После взаимных приветствий жданые гости разместились по широким
лавкам.
Первая начала Марфа, обратившись к тысяцкому Есипову:
— Что, велемудрый боярин, соглашается ли с нами народ? На нашей ли
улице праздник?
— Пока еще будни на нашей улице, боярыня, вот что скажет завтра.
Золото, серебро и вино действуют; в хмельном разгуле народ побушевал,
потолокся на площади, да и разошелся по домам, — отвечал Есипов.
— Теперь время действовать словами. Вон Феофил как опешил толпу
велеречием своим, все пали ниц и заныли об отпущении вины, — заметил
посадник Фома.
— Да, он все дело на свой лад настроил, да черно на душе его, так и
всем будет: сладко во рту, да горько на сердце отрыгается! — вставил свое
слово Зверженовский.
— Я сама завтра явлюсь перед народом. Он еще помнит меня и
поминает, — начала было Марфа.
— Проклятием, — перебила ее Настасья Ивановна. — Я сама слышала
намедни, как поносили тебя, боярыня, кляли, позорили того, кто послушает
твоих наветов и обещались вымести телом пристанника твоего Софийскую
площадь, если он только покажется на ней.
— «Слова без дел, что лук без стрел»! — ваше же русское присловие! —
обиделся Зверженовский. — Таковы новгородцы; а как услышат, что земляки
мои наготове напасть на москвитян — заговорят другое. Они как рыбы — в
худую погоду ищут глуби, а в ясную любят поиграть на солнце.
— Надобно непременно пустить слух, что Казимир стоит за нас и рать
его уже выступила против москвитян, — поспешно сказала Марфа.
— Да их, вашу братию, новгородский народ не стал терпеть за обманы и
называть челядинцами, голой Литвой, блудливыми кошками и трусливыми
зайцами! — заметил один из старцев.
— Небось, на нашей стороне еще много людей, а золото, ласковые слова
и обещания перетянут хоть кого. Завтра попробуем счастья новыми посулами,
подмажем колеса, и все пойдет ходче, — с веселым, беззаботным смехом
произнес Зверженовский.
Слуги в это время внесли и поставили на столы яства и пития, и между
долгими разговорами и совещаниями началась попойка. Болеслав
Зверженовский, съев конец сладкого пирога и оросив его крепким русским
медом, воскликнул первый:
— Многолетие тебе, Марфа Борецкая, нынешняя боярыня и будущая княгиня
новгородская.
— Многолетие, многолетие! — подхватили все, и гордая жена, встав,
начала раскланиваться во все стороны.
Вдруг ударил колокол, другой, и благовест разлился по всему городу.
Все встрепенулись, как вороны, почуя кровь, думая, что это призыв к
бунту и убийствам, но вскоре опомнились, и тысяцкий Есипов сказал:
— Чу... утреня... пора и по домам...
— Нас давеча изумил еще дальний колокол в самую полночь, так завыл,
что мы, шедши к тебе, боярыня, индо пригнулись к земле, — вставил один из
гостей.
— Да, сильна непогода на Софийском храме, говорят, бурей крест
сломило, — добавил другой.
— Ахти! — воскликнул третий, — это, братцы, помяните мое слово, не к
добру...
— Ты бы сидел между баб и точил им веретена, когда, ничего не видя,
начинаешь уже трястись как осиновый лист, — оборвал его Зверженовский.
Все засмеялись, иные от души, а иные и нехотя вслед за другими.
— Горожане! братия! — начала снова Марфа. — Время наступает, отныне я
забываю, что нарядилась женщиной, прочь эти волосы, чтоб они не напоминали
мне этого, голова моя просит шлема, а руки меча; окуйте тело мое доспехами
ратными, и, если я немного отступлю от клятв моих, залейте меня живую
волнами реки Волхова, я не стою земли.
— И мы тоже! — подхватили все.
— Завтра поступаем по общему условию!
— Утро вечера мудренее, — говорили между собою, расходясь, гости.
— Каково же завтра проглянет день?
«Что-то темно! Уж не суждены ли нам вечные сумерки», — думали робкие,
и скоро чудный дом Марфы опустел и замолк как могила.
На одном конце стола, покрытого длинной полостью сукна, стоял ночник:
огонь трепетно разливал тусклый свет свой по обширной гриднице; на другом
конце его сидела Марфа в глубокой задумчивости, облокотясь на стол. Ее
грудь высоко вздымалась. Печаль, ненависть, злоба, сомнение о сыновьях
сверкали в ее глазах.
— Итак отныне я не женщина, — воскликнула она. — Прочь же эти уборы!
Она сорвала с головы своей покрывало, и две длинные косы,
иссиня-черные, как вороново крыло, расплелись и скатились волнами на ее
могучие плечи.
Когда волнение ее несколько улеглось, ей представился отец Зосима с
коротким и вместе укоряющим взглядом. От сердца ее отлегло, на душе стало
светлее и слеза умиления скатилась из ее глаз.
Она вздохнула было с облегчением, но вдруг ее взор упал на лезвие
сабли, забытой Болеславом Зверженовским.
Вид этой сабли снова напомнил ей все.
Она схватила косу и мгновенно обрезала ее.
«Свершилось!» — пронеслось в ее голове.
V. Новгородская бывальщина
Багровая заря взошла на небо и бросила свой красноватый отблеск на
землю. Настало раннее утро. Погода была переменчива. Порой ветер разгонял
облака и показывалось солнышко, то опять оно заволакивалось тучами, черным
саваном повисшими над Новгородом.
Снова, как и вчера, ударили в вечевой колокол со двора Ярославова, и
пронзительный звук его разлился по окрестностям. Народ, только что
успокоенный накануне Феофилом, не знал, как и разгадать причины нового
призыва на общественный совет. Улицы заволновались, и ропотный шум толпы
все усиливался и усиливался на Софийской площади.
Около самых ворот веча, осажденных со всех сторон народом, стоял
старик с длинной, седой как серебро бородой, в меховой шапке с куньей
оторочкой и длинными подвязными наушниками, зипун на нем был серый, на
овчинном подбое, в руках держал он толстую, суковатую палку, с широким
литым набалдашником из меди. Хотя морщины складками облегали его лицо, но
глаза, из-под седых нависших бровей, горели огнем юности, особенно когда
он, рассказывая про былую старину окружавшим его любопытным, приправлял
свой рассказ разными прибаутками, присказками и присловьями и, переносясь
на много лет назад, подражал молодецким движениям.
— И что за времена настали нонеча! — говорил он. — Чуть враг за
лишком — и поникнут головами так низко, что шапка валится. Со страха,
вестимо, искра кажется больше полымя. Износил я на плечах своих десятков
семь с золотником годов, и изучился видеть, что черно, что бело. Бывало,
кто не слыхал, кто не видал Новгорода Великого далеко? Тот город то-то
привольный, то-то могучий! — говаривали и немчины, и литвины, и все
иноземные людины: ганзейцы и мурмане, гречины и татары, бывшие в нем не
как врага, а как гости, — любили заглядываться на позолоченные главы
церквей его, разгуливать по широким улицам и любоваться на площадях и в
балаганах всеми товарами заморскими! Тут раскиданы и меха пермские, и
полотна фламсендские, и ковры персидские, и соболи сибирские, и камки
хрущатые, и бахромы золотниковые, и всякие снадобья хитротканные, и седла
азиатские, и камни самоцветные, и жемчуга бурлицкие, и уздечки поборные, и
всякие узорья выписные. Всего грудами навалено было перед чужеземными
зеваками — отдай деньги и бери добра сколько хочешь, сколько можешь.
В мирное время задает всякий пир на весь мир! Отъедайся, отпивайся
душа, ходи стена на стену, али заломи набок шапку отороченную, крути ус
богатырский да заглядывайся на красоточек в окошечки косящатые; затронул
ли опять кто, отвечай огнем, да копьем, да стрелами калеными, прослышат ли
про караван ливонский, али чей-либо ненашенский — удальцы новгородские
разом оскачат его, подстерегут и накинутся с быстротой соколиной
раскупоривать копьями добро, зашитое в кожи, а меж тем — косят часто
головы провожатых, как маковинки. Бывало, одурь возьмет, как давно нет
дела рукам; ну что, сиди на печи, да гложи кирпичи — разучишься и шевелить
мечом; ждешь, не дождешься, когда-то грохнет вечевой колокол, а уж как
закатится, любо сердцу молодецкому, вспрыснет его словно живою водою
радость удалая. Уж так забьется, так заскачет ретивое, как конь
необъезженный в чистом поле, того и гляди, что выскочит в пригоршню. А
бились мы с Чудью и с Ямью, и с своими, и с чужими, и морем, и сухим
путем, и Наровою, и Волгою, и по Нову-озеру неслось наше ополчение на
несчетных судах. На кого наскочили, тот разведывайся; куда пришли, там и
дома. В Кострому ли, в Тверь ли, в Ярославль ли, под Астрахань ли богатую,
рады не рады — принимайте гостей, выносите калачей на золотых блюдах, на
серебряных подблюдниках, выкатывайте бочки медов годовалых и чокайтесь с
ними зазванными пирами; а если хозяева попросят расплаты, рассчитывайся
мечами, да бердышами, да бери с них сдачи ушами да головами, а там снимай,
удалая дружина, и мчись восвояси. А где лихой народец, как примером
сказать бы в ближних пригородах ливонских, да еще где застанешь его не
врасплох и выступят против тебя хозяева-то в железных обручах, да начнут
пересыпаться с гостями своим свинцовым горохом, затепливай скорей его
лачугу со всех четырех сторон и тут-то вот и привольно бывает погреться:
шум, гам, гик, вопль, стены трещат, рушатся, растопленное железо рекой
течет, а люд словно воск тает. Натешилась душа, и заливай пожарище
вражеской кровью; ведь как булат разогреется, от него пар валом валит,
острие притупится хлестать по телам да по костям, а еще хочется. Ведь это
не то, чтобы мы напраслинно нападали на соседей, и они при случае не
спустят. Обоз ли отбит у наших, девушек ли захватит, золота ли без счета
пограбит, да передушив стариков и малых детей — это им обычно; да не
удавалось проклятым в частую, как нам приходилось, напрашиваться не в
любые для них гости. А как опять мировая, так и мы бывало придерживаемся
присловья: «В поле враг, дома гость, садись под святые*, починай седову; в
лесу — кистенем, а в саду — огурцом». И ведется речь любезно, и ходим об
руку попарно, и любуются, не насмотрятся наши гости, как красуется град
наш, а в нем рдеют девицы красные, да разгуливают молодцы удалые, и
бросаются им всякие диковинки редкие, и стали звать, прозывать его
давно-предавно, чуть прадеды помнят, и чужие и свои славным, богатырем,
Великим Новгородом.
_______________
* В передний угол.
Взоры слушателей, впившиеся в рассказчика, сверкнули огневой отвагой,
а старик, откашлянувшись, продолжал:
— И ноне придерживаются этого старики, да не обеими руками, с тех
пор, как Иоанн московский залил наши поляны родной нашей кровью. Все
как-то пошло на разлад: старики шатаются от старости, молодые трясутся от
страха, а родина гибнет. Молодечество* иные стали считать делом зазорным,
а по силе грамот отнимать — это им нипочем. Укажите-ка мне, кто теперь
поспорит, постоит и словом, и делом, и языком, и плечом за отчизну. Разве
один Чурчила с своими удалыми удальцами! Если бы ономнясь не отшатнулся бы
он добывать добра в Ливонию, в замок Гельмст, попятил бы московскую
дружину так, что некому было бы и до Москвы добежать. Он хоша и не
словесен, да рука-то его речиста, что твой кистень.
_______________
* Разбой.
— Краснобай ты, старинушка, но кривы уста твои, да нас-то по что
изобидел ты? Чем мы не молодцы? Загуди только труба воинская, все
побратаемся скинуть головы свои или вражеские, выменять на косную жизнь,
на славную смерть! — воскликнули окружавшие старика.
— Все красно, ребятушки, да не так как солнце! — возразил он. —
Прежде бывало, московские князья засылали к нам гонцов и велеречиво
просили через них подмоги. Дмитрий Иоаннович не знал, как чествовать нас,
когда на Куликовом поле четыредесять тысяч новгородцев отстаивали Русь
против поганой татарвы, хоть после и озлобился на нас, что мы въяве и без
всякого отчета стали придерживаться своего самосуда, да делать нечего, из
Москвы-то стало пепелище, так выжгли ее татары, что хоть шаром покати, не
за что зацепиться; кой где только торчали верхи, да столбы, да стены
обгорелые. Видно, понадобилось ему золото новгородское — подступил. Мы не
прочь, выбирай любое: деньги али битву. Взял первое, да и пошел
отстраиваться, а к нам-то татары никогда и ноги не заносили неприязненно.
Соберем дань, пошлем в Москву, и разделывайся ей московский князь с ордой,
как рассудит. Нынешний-то лих что-то, а то, бывало, указывали мы путь
обратный и московской в литовской дружинам; вольница-то новгородская не
очень робела и тех и других. Как послышим: поднимается на нас враг — и в
ус не дуем; каждый новгородец накинет шапку молодецки на одно ухо,
подопрется и ходит козырем; по нем хоть трава не расти, готов и на хана и
на пана! Вам грозят, а на вече голосят: не спугнешь ножами, когда ножа не
боимся. Впервые, что ли, нам слушать угрозы московские? Кассы наши полны,
закрома тоже, да и железное снадобье отпущено. Что нам? Мы своих боярей
имеем, нам свои грамоты оставлены Ярославом Великим, ссылаемся на них, да
на крепкие головы земляков своих — и с нами Бог, умрем за святую Софию.
— И вестимо! — подхватили слушатели. — Московский князь нас не поит,
не кормит, а нас же обирает: что ж нам менять головы на шапки. Званых
гостей примем, а незваных проводим. Умрем за святую Софию!
VI. Чурчила
Гулко раскатились эти крики по площади и послужили как бы призывом
для рослого и плечистого молодца. Он не вбежал, а скорее влетел в толпу.
Невысокая бархатная голубая шапка с золотым позументом по швам, с
собольим околышем и серебряной кисточкой на тулье, была заломлена ухарски
набок; короткий суконный кафтан с перетяжками, стянутый алым кушаком, и
лосиная исподница виднелись на нем через широкий охабень, накинутый на
богатырские плечи; белые голицы с выпушкой и кисой с костяной ручкой
мотались у него на стальной цепочке с левого бока; черные быстрые глаза,
несколько смуглое, но приятное открытое лицо, чуть оттененное нежным пухом
бороды, стройный стан, легкая и смелая походка и приподнятая несколько
кверху голова придавали ему мужественный и красивый вид.
— Чурчила! Чурчила! Отколе тебя Бог принес? Легок на помине!.. Ну,
что, как живешь-можешь? — раздавались радостные приветствия в толпе.
— Да живется, братцы, как живется, а можется, как можется! — отвечал
душа новгородских охотников*, снимая шапку и раскланиваясь на все стороны.
_______________
* Охотниками прозывали молодцов, промышлявших набегами на соседние
земли.
— Где побывал, добрый молодец, что последним поспел на совет наш? —
спросил его старик рассказчик.
— Земляки знают меня, — отвечал Чурчила, — на схватке я бываю не
последним, а думу раздумывать, сознаюсь прямо, не моего ума дело, да и о
чем?
— Знаю тебя, отъемная голова! — заметил старик. — В кого ты
уродился, — дедовский в тебе норов. Таков был и Абакунов при Дмитрии
Иоанновиче, предводитель вольной шайки новгородской; он тоже всегда
молчал, зато красно и убедительно говорил его меч-кладенец.
— Таперича надо и раздумать, — вставил один видный парень из толпы. —
Скажи, Чурчила, на какую сторону более склоняется твое ретивое?
— Вестимо, к родине лежит, — твердо ответил он, — и за нее куда
придется, в огонь или в воду, в гору или в пропасть, за кем бежать и кого
встречать, — я всюду готов.
— А мы за тобой! — воскликнули окружающие. — Хватайся, ребята, за
палку, кинем жребий, кому достанется быть его подручным...
— Постойте, не спешите, ваша речь впереди, — остановил их старик и,
обратившись к Чурчиле, расправил свою бороду и сказал с ударением. — Ты,
правая рука новгородской дружины, смекни-ка, сколько соберется на твой
клич, можно ли рискнуть так, что была не была? Понимаешь ты меня — к добру
ли будет?
Чурчила молчал.
Старик пристально посмотрел на него и добавил:
— Ведомо ли тебе, что весть залетела недобрая в нашу сторону?
Московская гроза, вишь, хочет разразиться над нами мечами и стрелами,
достанется и на наш пай.
— Так вы об этом призадумались, об этом разболтали языком вечевого
колокола? — вместо ответа, с презрительным равнодушием спросил Чурчила. —
Я ходил в Чертову лощину, ломался там с медведем, захотелось к зиме новую
шубу на плечи, али полость к пошевням, так мне недосужно было разбирать да
прислушиваться: о чем перекоряются между собой степенные посадники.
— Подай, вишь, Москве на огнеметы* перелить наш колокол, да на
сожженные законные грамоты наши, а после...
_______________
* Пушки.
— Широко шагают, — вспыхнул Чурчила, прервав старика, — не видали мы
их брата-супостата. Что нам вече — тинистое болото, в котором квакают
лягушки, что им вздумается. За пригоршню золота да за десяток ядер
отступятся от прав своих. Так что же вы, братцы, не рассудите до сих
пор, — окинул он всех быстрым огневым ответным взглядом. — Мы-то что-ж?
Пусть их звонят, и колоколом и языками... Нам то любо. Слышь, трезвонят.
Вот так, качай во всю и припляснуть можно!.. Что уж давно звонили?.. А
свыклись мы с этим раздольным голосом: так и подступает к сердцу смертная
охота рвануться на целую ватагу, — а то ведь и мертвым стало не в чем
позавидовать живым. Облежались мы до пролежней без всякого дела... Давайте
же руки, братцы, жмите крепче, до слез. Пусть бояре хитроумничают, а мы
затеем свое дело... Кто за мной?
— Мы все за тобой, удалой молодец! — закричал народ, — пойдем мечи
острить!
Толпа с воинственным криком кинулась вслед за Чурчилой, почти
бежавшим по площади.
— Прямой сокол, — заметил, глядя ему вслед старик, — ретивое у него
доброе, горячо предан родине... Кабы в стадо его не мешались бы козлы да
овцы паршивые, да кабы не щипала его молодецкое сердце зазнобушка, — он бы
и сатану добыл, он бы и ему перехватил горло могучей рукой так же легко,
как сдернул бы с нее широкую варежку.
VII. Вече
На вече, между тем, в обширной четырехугольной храмине, за невысоким,
но длинным столом, покрытым парчовой скатертью с золотыми кистями и
бахромой, сидели: князь Гребенка-Шуйский, тысяцкий, посадники и бояре, а
за другим — гости, житые и прожитые люди.
На столах были накиданы развернутые столбцы законов, договорных и
...Закладка в соц.сетях